Густав Шпет и его мнимо-забытая философия языка
Когда речь заходит о русской философии, обычно вспоминают имена громкие — Бердяев, Соловьёв, Чаадаев. Великолепная троица тех, кто шумел метафизикой по всей Европе. Но за этим красочным фасадом всегда прятались тени — молчаливые, тонкие умы, которых история почти случайно забыла. Один из таких — Густав Густавович Шпет. Поэт мышления, прозорливый читатель Гуссерля, философ языка, который понял Россию так, как редко кому удавалось.
Почему же сегодня о нём вспоминают лишь в антикварных заметках? Возможно, потому что он мыслил сложнее, чем нужно было его времени, говорил тише, чем хотелось власти, и жил не для того, чтобы его читали, а для того, чтобы понимать.
Давайте расправим его труды как старый свиток и вглядимся в узор — в слова, тянущие за грамматикой души.
Густав Шпет родился в 1879 году в Киевской губернии, в уездном городке Белая Церковь в семье с немецкими корнями (вот оно, предзнаменование — соединение русской духовности и немецкой цепкости к понятию). Он учился в Москве, был учеником Франка и Лосского, но на его мышление в первую очередь повлиял немецкий феноменологический ренессанс — прежде всего, Эдмунд Гуссерль. Шпет поистине одержался идеей феноменологии, но не как метода, а как философского способа бытия — подумать только, применять редукцию к самому языку, к нашему говорению о мире! Это что-то магическое.
К началу XX века Россия переживала культурный взрыв. Серебряный век богатил литературу и искусство, и философия не осталась в стороне. Шпет появился как фигура переходная — между старой религиозной мыслью и будущими философиями школы языка. Его главные труды — «Явление и смысл», «Философия имени» и множество критических статей, почти забытые, но именно в них — золото концептуального русла. Он не просто строил идеи, он открывал язык как живой феномен — нескончаемую ткань, из которой соткана наша душа.
Центральный нерв его философии — это язык и смысл. Причём язык не как система (это удел структуралистов), а как исходная интенциональность сознания. Говорить — значит быть, а быть — это в некотором смысле говорить. Он вводит термин «интенционально-выраженный смысл» — смысл, который неотделим от своего языкового воплощения. Это тонкая критика любых попыток разделить «мысль» и «слово». Для Шпета слово не выражает мысль, оно её живёт.
Его философия имени — тончайшая конструкция между мистикой и логикой. По Шпету, имя — это не условная метка, не арбитрарный знак (как полагал Соссюр), но сакральное прикасание к сущности. В этом сказывается влияние древнеславянского понимания слова как силы — мифологической и онтологической. Он говорит: «Имя есть отпечаток духа в материи языка». И пусть это звучит как поэзия, но поэзия в философии — это не преступление, а добродетель.
Однако Шпет не был оторван от реальности. Его философия рождалась не только в библиотеках — она была ответом на культурные и политические вызовы эпохи. После революции 1917 года он пытался вести интеллектуальный диалог с новой властью — основал Институт научной философии, преподавал, критиковал позитивизм, но вскоре оказался подозрительным. Его тяжелая судьба — типична для интеллектуалов той поры: в 1935 году арестован, в 1937 расстрелян. По сути, язык его уничтожили, как опасную речь.
Современные философы всё чаще возвращаются к Шпету. В работах Бориса Парамонтова, Михаила Рыклина, Ирины Савеловой он предстает как не просто «русский феноменолог», но как предтеча герменевтики, как человек, у которого Гадамер мог бы учиться. Его интерес к смыслу и личности возвращает нас к гуманистической сути философии: не понимание как систематизация, а понимание как встреча.
Критики читают Шпета по-разному. Одни упрекают его в мистицизме, считают увлечение именем возвратом к донаучному пониманию. Другие же видят в нём альтеративу западному лингвистическому повороту — он, мол, предлагает способ мыслить о языке, не превращая его в геометрию. Да что уж там, даже позиции Шпета о переводе и о внутреннем лексическом резонансе восприняты сегодня как предвосхищение идей позднего Витгенштейна.
Особо интересна его критика логического позитивизма, который в 1920-х начинал распространяться как вирус в академической философии. Шпет не принимал идеи, что всё подлинное знание — это формализуемое знание. Для него, наоборот, существенно было тело смысла — не сводимое к формуле, не поддающееся верификации. Смысл, считал он, обитает в речевом жесте, в контексте, в интонации, в дыхании мысли. Потрясающе точно он предчувствовал дискуссии постструктуралистов и даже деконструктивизм: ещё в 1920-е, в Советской России, философ строит матрицу смыслов, которую Деррида раскрутит через сорок лет.
Иными словами, Шпет был не только на шаг впереди своего времени, он был вне времени — его идеи не улеглись в своём веке, зато сегодня, когда философия языка переживает второе (или третье?) рождение, они звучат особенно свежо.
Таково его наследие: философия как тонкая речь, философ как голос, и язык как тот самый тонкий инструмент, которым Бог (или человек — какая разница) пишет мир. Быть может, оттого его и забыли — потому что он говорил слишком правильно, слишком рано.
Сегодня, когда слово девальвировано, а смысл ищется как тенистый клочок в информационном аду, работы Шпета — не просто архив. Это апокрифы современной философии, готовые снова заговорить.
Сергей Скучнов — Philosophy Dep. of the Moonmoth Monestarium
язык, герменевтика, феноменология, метафизика, имя, дух, Густав_Шпет