Забытый алхимик мышления: Иоганн Георг Хаман
Среди оживленных улиц XVIII века, где философы в пышных париках спорили о разумности мира, один человек выбивался из общего хора. Он не прятался в башнях из слоновой кости, не строил систем и не искал спасения в универсальных формулах. Иоганн Георг Хаман — имя, которое редко всплывает в учебниках по философии, но его влияние странным образом ощущается на протяжении всего последующего века. Не он ли проговорил то, что потом гением раскроет Ницше? Не в его ли письмах таится прото-буря иррационализма, которая вновь воплотится в глубочайшей критике просвещения?
Давайте разберёмся, кто он и почему его забывать — значит упускать ключ к пониманию границ человеческой мысли.
Хаман родился в 1730 году в Кёнигсберге, городе, что дал миру не только Канта, но и множество философов едва ли не более странных. Интеллектуально одарённый, он работал переводчиком, читал всё подряд — и литературу, и богословие, и античность. Но ни где, ни в чём он не уживался надолго. Его краткая дипломатическая карьера закончилась грандиозным провалом. Потом пришёл период полного внутреннего краха. Он почти умер в Лондоне во время духовного и финансового кризиса. А потом — внезапное и резкое «обращение». Не в стиль, не в жанр, а, как сказал бы он сам, в «метафизику крови».
Тут начинается самое интересное.
Хаман повернулся к Библии, но не стал, как многие того времени, просто подгонять религию под логику. Напротив — он вознёс интуицию над рассудком. Он ощетинился против просветительского пафоса. В своём знаменитом письме «Сократ как Сократ» (1759) он утверждает, что разум без языка — ничто, а язык без откровения — просто шум, болтовня без корней. Для Хамана язык — это не средство коммуникации, а прямое проявление божественного. Отсюда следует крамольная (для того времени) мысль: метафора сильнее логики, а притча имеет большую истинность, чем аксиома.
Мир для Хамана — текст, но не в духе Деррида, а в духе глубоко поэтической герменевтики. Он говорил, что Бог говорит на языке мира, а мы, пытаясь его «расшифровать», подменяем живую речь словарными формулами. Поэтому он презирал бездушные системы: Декарта, Вольтера, Канта. Забавно, ведь Кант был его другом. Более того, они гуляли вместе в Кёнигсберге, и в своих письмах Хаман то критикует, то восхищается критическим умом Имануила. Но между ними пролегала принципиальная бездна: Хаман был первым, кто понял, что рациональность — это лишь одно из наречий человеческой души, далеко не самое глубокое.
Культурный контекст, в котором действовал Хаман, — сам по себе хаос. Просвещение на пике, вера в прогресс не подлежит сомнению. Люди перестают верить в чудо, становятся циничными, вымеривают мир циркулем. А тут выходит Иоганн и говорит: «Ребята, мы забыли тело, забыли звук, забыли тайну!» Всё это не просто философия духа, а настоящая поэтическая реставрация сакрального в повседневном.
Интересно, что Хаман совершенно не заботился о своём влиянии и постоянстве. Он писал письма, эссе, афоризмы на обрывках мыслей. Часто его стиль сам по себе был протестом — гротескный, насыщенный аллюзиями, ироничный. Его буквально невозможно цитировать без контекста, ибо каждое слово у него живёт с привкусом другого, как в хорошей алхимической настойке: чем больше выдержки, тем глубже вкус.
В XX веке его идеи отыскали свежие губы. Герменевты вроде Гадамера и Рикёра называли его предтечей интерпретативной философии. Теологи — мостом к пониманию откровения как речи, а не как свода правил. Даже Вальтер Беньямин с ухмылкой включал Хамана в сонм теней, что шепчут о том, что нельзя сказать иначе. Некоторые считают, что без Хамана не было бы Хайдеггера. И, по правде сказать, трудно спорить. Потому как требование вернуться к языку как источнику мышления, к бытию как к речи — это тот же нерв, что пульсировал в несистемном, но глубоком письме Хамана.
Однако не все были в восторге. Многие критики называют Хамана путаником, антисистемным эксцентриком, чьи идеи не выдерживают строгой аналитической проверки. Но в этом-то, простите, и соль. Он не хотел, чтобы его проверяли линейкой. Он был свободен. Или, как сказал бы он сам: «Истина — это танец, а не отчёт о танце».
Можно воспринимать Хамана как философа веры, как поэта бунта, как архитектора бессистемной мысли, которая обрушилась на современность, уставшую от точности. Его часто называют мистиком языка, но это упрощение. Он не просто восславлял непознаваемое, он умел чувствовать границы рационального, как слепой, касающийся карты по рельефу.
Каково его значение сегодня? Ну, вот сейчас, когда мир снова дробится на инфошумы, когда язык теряет свою плоть и кровь, Хаман говорит нам: «Прислушайтесь. Слова ещё поют. Бог ещё говорит». В эпоху нейросетей, автоматизированной речи и формализованного бытия голос Хамана — это щелчок по лбу: помни, что истина не в схеме, а в живой речи. Не в инструкции, а в притче. Если мы забудем поэтическое измерение бытия — забудем, кто мы.
В заключение скажем так. Иоганн Георг Хаман — кавалер ветряной философии, апостол метафоры, алхимик веры в эпоху кипящего рационализма. Он показал, что мышление — это акт любви, а не подчинения. Его вспышки мудрости, рассыпанные по письмам и эссе, до сих пор вспыхивают на полях современной мысли неожиданным светом. Попробуй прочесть его — и, кто знает, может быть, ты тоже заговоришь на языке мира.
Сергей Скучнов — Philosophy Dep. of the Moonmoth Monestarium
язык, метафора, герменевтика, немецкий мистицизм, критика разума, постмодерн, метафизика текста